Как и в прежние годы, озеро сияло будто огромное зеркало. Над водной ширью лениво кружили белогрудые чибисы. Иногда какая-нибудь из птиц резко пикировала к воде, склевывала то ли зазевавшуюся рыбешку, то ли задремавшего жучка и, мгновенно взмыв к небу, опять продолжала парить в плавном полете.
Бирюков попытался сосредоточить мысли на Тиуновой, но из головы не выходила встреча с Зорькиной. Антон с усмешкой стал анализировать свое поведение: «Расшаркался, провинциальный Дон Жуан. На обед бессовестно напросился. Зачем, спрашивается? Это ж не в моем характере — мести хвостом перед девушками. Со стороны, должно быть, смешно было на меня смотреть. Чистой воды пижон! Поэтому Марина и подтрунивала на моими комплиментами… Но почему она, увидев меня в конторе, вроде бы вздрогнула? Неужели я остался для нее страшной памятью о погибшем женихе, которого она, наверняка, любила? Ведь не зря до сих пор не выходит замуж. А вдруг она просто растерялась от неожиданной встречи и не знала, как поступить: сделать вид, что не узнала меня, или вести себя, будто ничего прежнего не было?.. За обедом, кажется, все шло хорошо — подумаешь, вилку не в ту руку взял! Кто теперь на такие пустяки обращает серьезное внимание… Разговор о Тиуновой и Гайдамачихе Марина завела сама. Может, это умышленно: захотела проверить, ради чего перед ней пижоню?.. Мне надо бы промолчать — ведь не ради этого я к ней напросился. А вдруг и у нее что-то шевельнулось ко мне? В таком случае Марина ждала другого разговора, а я, как черт за грешную душу, ухватился за первый же намек о смерти Тиуновой. Вот дурная привычка выработалась — мгновенно хвататься за служебное… Сомерсета Моэма вспомнил! Блеснул эрудицией, называется. Зачем?..»
На взгорке, у недостроенного дома Гайдамаковой, два загоревших до черноты подростка, в джинсах и без рубах, пытались запустить бумажного змея с длинным тряпичным хвостом. Судя по энергичным жестам, мальчишки отчаянно спорили друг с другом. Со всех ног они бросались то в одну, то в другую сторону, но упрямый «змей», едва приподнявшись в воздух, тут же кувырком падал на землю.
Засмотревшись на мальчишек, Бирюков стал вспоминать свое детство, прошедшее в этих самых местах, на берегу Потеряева озера. Неожиданно рядом с Антоном остановилась кривоногая грязно-белая дворняга, а следом за нею словно из-под земли вырос улыбающийся Торчков — в большущих сапогах и в длинной, почти до колен, рубахе навыпуск. Он поздоровался и, видимо, еще издали заметив, как Антон наблюдал за мальчишками, сказал:
— Таньки да Толика Инюшкиных двойняшки пустяками занимаются. Так и знай, очередную пакость изобретают.
— Шалят мальчуганы? — спросил Антон.
— Невыносимо хулиганят! — Торчков сел рядом с Антоном. — В прошлым годе осенью чуть заикой меня не сделали. У тех же, Инюшкиных, заговорился я до ночи с Арсентием, дедом этих бандитов. Выхожу со свету на темное крыльцо, навстречу — черное с двумя головами! Не поверишь, Игнатьич, глаза, ноздри и ощеренные зубы у голов огнем полыхают! Ноги мои разом подкосились: «Змей Горыныч!» Ладно, следом за мной Арсентий до ветру из дому вышел. Сразу заржал, как жеребец, а после схватил хворостину да давай «Горыныча» охаживать! Оказалось, внуки его шутку учудили: внутренности из громадных тыкв выкинули, прорезали дырки, как на человечьей морде, и горящие лампочки от электрических батареек в тыквы всунули. Мне, понятно, ни хрена не случилось от их потехи, быстро оклемался. А учуди они такую штуку перед бабой на сносях?.. Как пить дать, еще одним недоноском на свете больше бы стало. Скажи, Игнатьич, не так?..
— Так, — согласился Антон и, посмотрев на дворнягу, спросил: — Ваша собачка, Иван Васильевич?
— Моя, Игнатьич. Купил щеночком у одного жулика в райцентре. Доказывал, проходимец, будто его мама — породистая овчарка чистых кровей. Папа — тоже интеллигентной породы. Даже золотую медаль из бронзы показывал. А щеночек, как подрос, оказался не овчаркой, а двор-терьером. Это наш завтэхник так выразился. Но, без вранья скажу, шибко умная собака. Смотри, щас калякать с ней буду… — Торчков присвистнул: — Пальма, ходь сюда!
Собака мигом прижалась к его ноге.
— Ну-ка, сучка, скажи Игнатьичу, сколько годов я не злоупотребляю алкоголем?
— Гав! Гав! — дважды пролаяла дворняжка.
— Правильно, вторую годовщину веду тверезый образ жизни, — Торчков погладил собаку. — А теперь подсчитай, сколько я употребил за свою жизнь ныне осуждаемых напитков?
— У-у-а… — задрав морду, протяжно завыла дворняга.
Бирюков расхохотался.
— Во, шавка, выкомаривает! — с гордостью проговорил Торчков. — Не поверишь, кому ни покажу этот номер — все за животы хватаются.
Собака, будто выполнив отведенную ей роль, побежала к озеру. Торчков, проводив ее взглядом, усмехнулся.
— А Гайдамачиху не любила — пуще, чем я. Бывало, как увидит старуху, аж из кожи вон лезла. Хочешь, Игнатьич, верь, хочешь — проверь: даже теперь, мертвую ведьму, узнает…
— Как это мертвую?.. — не понял Антон.
— А вот так! В самую ту ночь, когда Томка Тиунова сгинула, Пальма извелась от лая. Как зарядила в полночь гавкать — спасу нет. Не вытерпел я, вышел из хаты на двор и обомлел… Не поверишь, Гайдамачиха в черном одеянии, в каком ее в гроб уложили, сгорбившись, от Томкиной избы — к кладбищу, к кладбищу — и пропала. Видать, не может, ведьма, угомониться — выгребается ночами из могилы и шастает по деревне.
Бирюков недоверчиво посмотрел на Торчкова:
— Не сочиняете, Иван Васильевич?
— Истинный бог! — Торчков даже перекрестился. — Можешь спросить у моей Матрены Прокопьевны, каким заполошным я в хату со двора влетел — считай, полный час мыкал, слова сказать не мог. Матрена у меня — баба сурьезная, не даст что попало соврать.